Лихие девяностые. Москва. В такси влезает «новый русский» — весь в наколках, малиновом пиджаке и в голде с гимнастом — и, растопырив веер, орёт:
— Алё, братан! Давай, гони на Чехова!
Водила призадумался, потом отвечает тоном преподавателя филфака:
— Чехов, в натуре, урод тряпочный, дешёвый фраер, и ваще беспонтовый писатель. Вот Сорокин…
Общеизвестный анекдот
Сон всё тот же: иду по полю бескрайнему, русскому, за горизонт уходящему, вижу книгу ту заветную впереди, в ковыль-траве лежащую, иду к ней, чую, что книга эта особая, всем книгам книга, истину главную, для меня одного только предназначенную, содержащая, открыть тайну сию великую готовая, поспешаю, а дойти не могу, убыстряю шаг, ещё, ещё, понимаю вдруг, что в книге той вся жизнь, вся судьба моя обозначена, вся мудрость, к коей стремлюсь я всю жизнь свою непутёвую, что нужна она мне как воздух, как манна небесная, бегу, бегу, бегу к ней, а она всё так же недостижима, будто и не бежал я столько по полю этому бескрайнему; и вдруг начинает бледнеть, таять, растворяться в воздухе русском, прозрачном, и только четыре буквы огненные, золотом червонным на коже её истончившейся горящие, остаются до конца самого, когда уж и след книги сей простыл, растворилась она, сгинула, как не было, и одни только они, буквы манящие, сокровенные, горят ещё, ни на чём не держась более, и тоже медленно, словно нехотя — исчезают, исчезают, исчезают…
* * *
С чего всё началось?
Люди из окололитературной среды, не чуждые чувства юмора, на этот вопрос обычно имеют обыкновение отвечать, что всё началось с того, что Тихонов прибил к воротам Елисейковского сельсовета свои четырнадцать тезисов. Вернее, не прибил их к воротам, а написал на заборе мелом, и это были скорее слова, а не тезисы, чёткие и лапидарные слова, а не тезисы, и было их не четырнадцать, а только два. И первое из них состояло из двух букв и было предлогом, а второе — из трёх и существительным; был же после этого слова поставлен восклицательный знак или не был — не суть важно, поскольку и без него любой грамотный русский человек вполне мог понять, куда именно следует ему от этого забора идти и что именно делать…
Но эта история началась совершенно по-другому. Не с сельсоветского забора в глуши Петушинского уезда Владимирской губернии, но с помойной ямы в ближнем Подмосковье — в посёлке Быково Раменского района Московской области. Где по прихоти Судьбы привелось явиться в этом мире нашему сегодняшнему юбиляру.
Предоставим слово специалисту — литературоведу Александру Генису:
«Я познакомился с ним в 1990 году. Как раз тогда, в первую же нашу встречу <…>, он очень подробно рассказывал о своём детстве. Он сказал, что когда ему было пять лет, во дворе их дома была выгребная яма, куда сваливали нечистоты, и она была открыта. Он говорил: “Когда мне было пять лет, я не мог оторваться от этой ямы. Это было омерзительное зрелище, но я не мог от него оторваться. И именно так я воспринимал советскую власть всю свою последующую жизнь”. Кажется, там, около выгребной ямы, он и начал заикаться».
Ну, насчёт того когда именно и вследствие каких метафизических причин начал заикаться юный Володя Сороки, существует несколько версий, и только что приведённая — лишь одни из них. Но то, что увиденное в раннем детстве чудовищное и не просто омерзительное — премерзопакостное в своём бесстыдстве и оттого представлявшееся ему, вероятно, неизбывным, как самый пропитанный его зловонными испарениями окружающий воздух, — зрелище послужило неким спусковым механизмом, как сейчас принято выражаться, триггером, трансформировавшим едва начавшееся становление его личности в правильном направлении, — ни малейших сомнений не вызывает.
* * *
Дописательская биография Владимира Сорокина укладывается на половине странички. И, поскольку вполне может оказаться, что сей текст попадётся на глаза тем, кто о таком писателе прежде и понятия не имел (чего только не случается в нашем самом странном из миров), — считаю необходимым не переадресовывать пытчивого читателя к конкурирующим информационным ресурсам, но воспроизвести биографическую справку о юбиляре прямо здесь. Итак:
Родившись 7 августа 1955 года в подмосковном посёлке Быково, Владимир Сорокин в 1977 году окончил Московский институт нефти и газа имени Губкина по специальности инженер-механик. Получив высшее образование, ни единого дня по полученной профессии не работал. Вместо этого Сорокин в течение года служил в редакции журнала «Смена», откуда был выгнан — не то за категорический отказ вступать в комсомол (вызывает некоторое недоумение тот факт, как ему, не состоя в этой организации, вообще удалось закончить институт), не то по причине тотального несоответствия присущего ему образа мыслей стандартам, установленным партией и правительством для среднестатистического гражданина СССР. То есть одна версия не исключает другую.
Оказавшись безработным, Сорокин довольно быстро нашёл для себя удобнейшую экологическую нишу, став художником-оформителем и книжным графиком. Рисовать обложки к штампуемой советскими издательствами макулатуре, сидя на собственной кухне в квартире на окраине Москвы, не терзаясь вынужденной необходимостью пять дней в неделю высиживать с девяти до пяти в какой-нибудь поганой совдеповской конторе, — о, это счастье может осознать только тот, кому, как и Сорокину, так сильно в те годы повезло. Советская власть крайне неохотно позволяла своим подданным уклоняться от того, чтобы быть «полноправным членом» какого-нибудь «трудового коллектива» — со всеми присущими данному злокачественному образованию пороками, как-то: подсиживаниями, собраниями, кляузами и, разумеется, стукачами. Куда ж без них, родимых.
* * *
Первые шаги в литературе Сорокин начал делать в начале 1970-х. Что именно он в ту пору сочинял — неизвестно. Однако известно, что это была ещё не проза, но поэзия. Вскорости состоялся и литературный дебют — сорокинские стихи появились на полосе профильной газетёнки с жизнеутверждающим названием «За кадры нефтяников». Дело было в 1972 году, когда всё лето под Москвой страшно горели торфяники, и распространявшиеся по всему Подмосковью удушливые волны гари и, по-видимому, вызывали у юного Владимира Сорокина прямые ассоциации с той самой зловонной выгребной ямой, которая олицетворяла в его сознании сущность советской коммунистической системы. От таких ассоциаций избавиться можно было двумя путями — или уйти глубоко в себя, с перспективой не вернуться обратно и закончить свой жизненный путь на отдельной койке в общей палате, или, наоборот, выйти как можно дальше наружу, не забыв прихватить с собой ведро с накопившимися помоями — чтобы окатить и этого благоухающего источника первого встречного мента, гэбиста или, на худой конец, управдома Никанора Ивановича. Чтобы у него, значить, прояснилось в голове и чтобы он, этта, понял — для чего и зачем в этом мире пребывает.
Будущее показало, что Сорокин выбрал правильный путь.
* * *
В конце 1970 – начале 1980-х в Москве давала шороху компания андеграундных художников, получившая известность под самоназванием «Мухоморы». — Свен Гундлах, Константин Звездочётов (это фамилия, а не псевдоним), братья-близнецы Владимир и Сергей Мироненко, Алексей Каменский и Владимир Кара-Мурза, который в те времена был ещё просто Кара-Мурзой, а не Старшим, как теперь. На маститых советских искусствоведов они производили впечатление примерно такое же, какое производит на прожжённого старшину-каптёрщика толпа голых новобранцев в кирзовых сапогах, с гиканьем и присвистом ворвавшихся в давно выстуженную гарнизонную баню. Пересказывать подробности творимых «Мухоморами» хэппенингов — дело столь же бессмысленное, сколь и безнадёжное. Это надо было видеть. Достаточно сказать, что и на искусствоведов не столь маститых, скорее даже где-то в чём-то этим хулиганам сочувствующих, бытовало мнение, что до «Мухоморов» опасно дотрагиваться даже концом трёхметровой палки — не ровен час, можно подхватить триппер. Разумеется, художественный.
Стремясь успокоить не на шутку взволновавшиеся умы, идейный вдохновитель хулиганской банды Константин Зведочётов писал в открытом письме, обнародованном в 1981 году на страницах забугорного журнала «А–Я», издававшегося в ту пору в Париже художником Игорем Шелковским при деятельном участии фотографа Александра Сидорова:
«Дорогие друзья!
Только, ради бога, не подумайте, что мы дураки или подонки. Мы шутим, но вообще мы приличные молодые люди. Я, например, очень люблю стихи Лермонтова, а Серёжа очень часто по ночам плачет в подушку от несчастной любви, Свен просто женатый человек и наверное любит детей, Вовик любит животных и пишет хорошие стихи, Алексис — хороший парень. Мы ненавидим фашизм, империализм, неоколониализм, расовую несправедливость и половые извращения.
С ком<сомольским> приветом, “Мухоморы”».
Владимир Сорокин, в данном послании «городу и миру» не упомянутый, вполне мог бы под ним подписаться (за исключением последней фразы). Не упомянут же в нём он был по той причине, что, близко приятельствуя со всеми в нём перечисленными персонажами, сам формально в состав группы «Мухоморы» никогда не входил, Он был — рядом. Как был рядом с аналогичной компанией «подпольных художников», образовавшейся лет на двадцать раньше, и не в Москве, а в тогдашнем Ленинграде, известной как «Арефьевский круг», другой литератор — поэт Роальд Мандельштам. Они рисовали (или делали вид, что рисуют), он — писал. Писал, разумеется, в стол. Поскольку больше писать было некуда — разве что оперу в «дело». Но какой нормальный поэт, будь он при этом дважды алкоголиком и трижды наркоманом, согласится строчить доносы, тем более в стихах? Мандельштам, который был и тем и другим, третьим — не был. Поэтому так и не увидел при своей не особо продолжительной 28-летней жизни ни единого своего стихотворения опубликованным.
Точно так же писал и Сорокин. С той лишь разницей, что дело было не в жуткие 1950-е в выморочном, призрачном, раздавленном большевистским каблуком в 1917-м и с тех пор никогда уже не оклемавшемся от позора и унижения городе на Неве, а в брежневской Москве конца 1970-х — эпохи расцвета «реального социализма», ныне во всех правдивых исторических исследованиях именуемого не иначе как коротким и ёмким словом — «застой». Сущность этого явления ещё тогда была гениально выражена в афористическом анекдоте: «В СССР безработицы нет — а никто не работает. Никто не работает — а план перевыполняют. План перевыполняют — а в магазинах ничего нет. В магазинах ничего нет — а в холодильниках всё есть. В холодильниках всё есть — а все недовольны. Все недовольны — а голосуют “за”».
Прямо как сейчас. Разве что магазинные полки ещё не опустели. Но это — впереди. Они уже начали давить бульдозерами сыр, персики и помидоры.
* * *
Конец «мухоморскому» бесстыдству пришёл в орвеллианском 1984 году. Советская власть, чьё терпение лопнуло, распихала андеграундных хулиганов по отдалённым армейским гарнизонам и дурдомам — чтобы не умничали. Гундлах, Звездочётов и один из братьев Мироненко — Владимир попали в загребущие лапы молоха, отзывавшегося на кличку Военкомат. Много лет спустя Владимир Кара-Мурза вспоминал:
«У Свена менты отобрали паспорт, а забрали — когда он пришёл проведать двухлетнюю дочь. Его отправили на Сахалин. <…> Костя попал на Камчатку — и Свена заставили писать ему покаянное письмо о “совместной антисоветской пропаганде”. А Володю Мироненко заслали на космодром Капустин Яр — и родной дедушка, маршал советских войск, не смог вытащить внука! Его там пытались уморить — посылали копать траншеи, довели до воспаления лёгких».
Сорокин во время приснопамятного погрома не пострадал. Быть может, потому, что не принадлежал к «Мухоморам» именно как член группы. А быть может, и потому, что не его обломанная спичка была вытащена Дьяволом из кулака у Бога во время переговоров о судьбе «Мухоморов» в Небесной канцелярии.
Его спичка была вытащена годом позже. И была она не обломанной, но такой, которыми в старину было принято зажигать канделябры и свечи, укреплённые на рождественских ёлках — тридцатисантиметровой. Не иначе, по числу прожитых лет.
* * *
В 1985 году Владимир Сорокин начал публиковаться как прозаик. Сначала в литературном приложении к уже упоминавшемуся парижскому журналу «А–Я» была опубликована подборка из пяти его рассказов, дополненная фрагментом из первого романа «Очередь», вслед за чем сама «Очередь» вышла в виде изящно оформленной книжки в парижском же эмигрантском издательстве «Синтаксис», которым заправляли супруги Андрей Синявский, он же Абрам Терц, и Марья Розанова-Кругликова-Синявская-Терц. (Надеюсь, не упустил ни одной из многочисленных фамилий этой в высшей степени примечательной мадам и расположил их в надлежащей последовательности.)
Из рассказов в «А–Я» особенно запоминался тот, в котором два охотника, городской — Сергей и сельский — егерь Кузьма Егорыч охотятся в деревенском лесу на бомжей, подманивая их к засаде с помощью повешенного на дерево портативного магнитофона, орущего на весь лес голосом Высоцкого: «Лукомор-р-рья больше нет, а дубо-о-ов пр-р-ростыл и след, дуб годится на пар-р-рке-е-ет, так ведь — не-е-ет! Выходи-и-или из избы-ы-ы здоровен-н-ные жлобы-ы-ы, пор-р-руби-и-или все дубы-ы-ы на гр-р-робы-ы-ы!» Рассказ назывался — «Открытие сезона». Не сомневаюсь: если бы Юрию Казакову довелось дожить до той поры, когда он смог бы его прочитать, — основоположник послевоенной русской прозы, в свободное от употребления алкогольных жидкостей время любивший побродить по просёлкам с ружьецом, со всей отчётливостью осознал бы тот трагический лично для него факт, что лучше бы он этого никогда не делал.
* * *
Как известно, первая книга Владимира Сорокина, вышедшая на родине писателя, была сборником рассказов, называвшемся — «Сборник рассказов». Гораздо менее известны обстоятельства, при которых это происходило, и к чему вообще вся связанная с её изданием история привела.
Макет книги, готовящейся к выходу в недавно образовавшемся московском издательстве «Русслит», был подписан в печать 17 августа 1991 года. Советский Союз, хотя и находился уже при последнем издыхании, всё ещё как-то — со скрипом, через пень-колоду — существовал. Существовало и ведомство, призванное его отцами-основателями бдить, тащить и не пущать — вплоть до высшей меры в затылок. Как следствие, не прошло и пары часов, как о факте подписания сорокинского макета стало известно Крючкову. Старый гэбистский лис, многолетний персональный секретарь Андропова, Крючков мгновенно понял — к каким ужасным для его конторы последствиям это может привести. Сегодня — бомжей из дробовика, завтра — ментов из обреза, послезавтра… И позвонил Павлову.
Павлов в тот вечер отчего-то был трезв и сразу всё понял. Он позвонил Янаеву. Янаев — Бакланову. Бакланов — Тизякову и Шенину. Шенин рубанул: «К стенке гниду!» — и набрал номер Язова. Язов заявил, что готов вывести на улицы танки. Но — только по письменному приказу от реальной власти, а не от какой-нибудь шпаны. Шенин обиделся, но промолчал.
Тут кто-то вспомнил, что в Крыму, в Форосе, сидит на даче Горбачёв и что-то там такое строчит — типа нового союзного договора. Позвонили в Крым. Горбачёв выслушал, сказал: «Я всё понял. Приезжайте, я всё подпишу» — и повесил трубку. Когда приехали, Горбачёв вышел, посмотрел, как на скопище сортирных тараканов, и заявил: «А вы — кто такие? Зачем приехали? Я вас не звал. Пошли прочь, мудаки!»
Заговорщики поняли, что Горбачёв развёл их как лохов. Но делать было нечего — Язов уже выводил танки из ангаров, Варенников набивал патронами рожок «калаша», Макашов оставлял списки жидов, выявленных в казармах частей Приволжского военного округа… Плюнули, поехали обратно в аэропорт — лететь в Москву. Горбачёва распорядились изолировать, отрезав от связи и запретив покидать территорию резиденции. Потом разберёмся, что с ним делать. По дороге придумали дурацкое словечко — ГКЧП, хотя Шенин и был против. Он утверждал, что надо не ГК, а ЧК, и не ЧП, а ГБ — Чрезвычайный Комитет Государственной Безопасности, то есть. Но Бакланов сказал, что ему слишком жирно будет. Шенин обиделся, но промолчал.
Изолированный Горбачёв, едва «путчисты», как он с первой же минуты про себя их окрестил, убрались с дачи, побежал в сарай, вытащил из погреба заранее припрятанный под мешками с картошкой радиоприёмник «Океан» и, потирая ручки и хихикая, принялся заправлять в него большие круглые батарейки типа «Сатурн» — ловить Радио «Свобода». Он заранее знал, чем кончится вся эта идиотская авантюра, бесплодная, как смоковница…
Если кто-либо из вас, уважаемые читатели, вздумает обвинять меня в том, что я вру, — я переадресую вас с вашими претензиями к Кашину. Это он, а не я, встречался, и не один раз, с Горбачёвым. И это ему, а не мне, Горбачёв рассказывал совершенно фантастические истории о гибели Советского Союза, им. Горбачёвым, тщательно спланированной и организованной, впоследствии Кашиным опубликованные. И эти откровения позволяют любому их читателю, и мне в том числе, сделать осторожное предположение, что кто-то один и них — или Кашин, или Горбачёв — малость, как принято выражаться в подобных случаях там, где за сказанное слово принято отвечать, поехал на стремаках. В этих рассказах и не такое есть. Чего только старость с людьми не делает…
* * *
Что было дальше — хорошо известно. Коммунизм пал, Советский Союз сдох, Крючков. Павлов и компания поселились в Лефортовской тюрьме. К сожалению, пробыли они там недолго и чем занимали свободное от дачи показаний время и что читали — неизвестно. Не исключаю, что и Сорокина тоже. Поскольку «Сборник рассказов», чей выход им так и не удалось отменить, но удалось отсрочить, всё же вышел из печати в марте 1992 года, когда они ещё там пребывали. Тогда же в журнале «Искусство кино» был опубликован роман Сорокина «Очередь». Не знаю, поступал ли этот журнал в Лефортовскую библиотеку, но если предположить, что поступал, и допустить, что содержавшиеся там «путчисты» могли его читать, но ничуть не сомневаюсь в том, что Шенин, прочитав Сорокина, сильно обиделся. Но промолчал.
Вслед за первой книгой Сорокина последовали вторая, третья, четвёртая… В 1994 году в московском издательстве с заковыристым названием «“Obscuri Viri” и издательство “Три кита”» вышли романы «Норма» и «Роман» и пьеса ««Dostoevsky-trip», в альманахе «Конец века» был опубликован роман «Сердца Четырёх»; в 1995-м в «Издательстве Р. Элинина» появился роман «Тридцатая любовь Марины», а в журнале «Место печати» — пьеса «Русская бабушка».
Затем Владимир Сорокин угодил в цепкие руки предприимчивых бизнесменов от литературы Александра Иванова и Михаила Котомина, навсегда им впоследствии увековеченных в образах государевых палачей, виртуозов розги и артистов кнута из антиутопии «День опричника» — Шки Иванова и Мишани Кавычки («Сейчас, земляк, мы тебя выпарим — и станет тебе похорошо!»). На сколько именно прототипы Шки и Мишани выпарили — то есть нагрели — за многие годы их плодотворного делового сотрудничества самого Сорокина — тайна сия велика есть. Но подозреваю, что на сумму изрядную, по сравнению с коей всё золотишко второй чеканки, потраченное премудрым окольничим Кириллом Ивановичем на кокошу, покажется не более чем дневным заработком московского юродивого Самоси по сравнению с ежедневным приходом опричного главаря Борис Борисыча, то есть Бати.
Дальше было много чего ещё, рассказ о чём не входит в концепцию данного повествования.
* * *
После того как на границе смены тысячелетий история Росси в очередной раз сделала финт ушами и в странен начало происходит то, что в ней на протяжении последних шестнадцати с половиной лет происходит, — российская литература оказалась в глубочайшем кризисе. Слово — то самое, за которое бесноватый протопоп Аввакум готов был заживо сгореть, а публицист Чаадаев годами сидеть под домашним арестом, будучи самим императором «удостоверен в нарушившимся здравии душевном», — это слово полностью девальвировано и ни у кого уже давным-давно не вызывает ничего, кроме кривой ухмылки. Новый роман? И про что там? А-а-а, ну-ну… Писатель пописывает — читатель почитывает. Литература — занятие для тех. кто не научился делать деньги на продаже углеводородов. Спроси кого-нибудь на улице — сколько было заповедей и что гласит одиннадцатая из них — девяносто девять из ста не смогут ответить. Сотый скажет: «Никогда и никого ничему не учи» — и окажется прав. Потому что читал Сорокина. Но много ли таких вам попадётся на улице?
* * *
То, что Чехов — писатель беспонтовый, а драматург и вовсе никакой, давно уже ясно всем. Кроме разве что покойного Ивана Бунина и здравствующего Александра Минкина. Но это крайности. Минкину можно порекомендовать купить биографию Чехова, написанную британским славистом Дональдом Рэйфилдом, и читать хотя бы по две-три странички — ежедневно, по три раза, и непременно перед едой. Как аперитив. Правда, подозреваю, что ему это поможет мало. Бунину, увы, порекомендовать нельзя ничего — вследствие естественных причин. А вот всем тем, кто в этом ещё сомневается, я могу порекомендовать читать Сорокина. Причём в такой пропорции: сначала — десятка полтора рассказов Чехова, потом — сорокинскую «Метель». Потом ещё десятка полтора рассказов Чехова — и сразу «Кочергу» или «Петрушку» из «Сахарного Кремля». Или «Опалу». А потом сравнить — что из прочитанного осталось в памяти, а что отправилось в палату № 6.
Нынешние же российские литераторы в массе своей ещё более беспонтовые и гораздо более тряпичные, нежели Чехов. Более того, они всё сильнее и сильнее напоминают тех, что упоминаются Сорокиным в «Дне опричника» — как авторы, любимые царём и народом, лауреаты всех и всяческих премий: Иван Коробов и Николай Воропаевский, Исаак Эпштейн и Рашид Заметлинов, Иродиада Денюжкина и Оксана Подробская, Павел Олегов и Савватий, опять же, Шаркунов. Да, и ещё литкритики — Ананий Мемзер и Павло Бассиня. Куда ж без них, родимых.
Ситуация прискорбная, что и говорить. Но не безнадёжная. Поскольку, несмотря на всеобщий упадок интеллекта и массовую деградацию разучившегося самостоятельно мыслить абсолютного большинства народонаселения, вкупе с крымнашизмом и лугандонским ссепаратизмом, — в нынешней Росси всё ещё остаются настоящие писатели. Их мало. Но они — есть. Отличительной особенностью таких писателей является точное попадание в важнейшие болевые точки социума каждого их нового сочинения. В этом отношении Владимиру Сорокину равных прост нет. Все его книги, вышедшие за последнее десятилетие — от опричной дилогии и «Метели» до «Моноклона» и «Теллурии» — попадали в ту самую «десятку», за которую метким юным стрелкам в школьном тире сразу выдают снятого с полки плюшевого зайца с морковкой.
Писатель Сорокин давно не школьник и морковку свою он заработал давно и не одну. Использовать по отношению к нему банальную формулировку «больная совесть России» мне не позволяют базовые эстетические критерии, которыми я в своей работе руководствуюсь. Но одна историческая формула всё же всплывает из кровавой мглы минувших времён — та самая, про мозг нации. Но её я использовать не буду. Поскольку некоторые, — те, кто не знакомы с исторической подоплёкой, на фоне которой она появилась, — могут неправильно понять, кто на самом деле мозг, а кто — говно. Лучше я вспомню другую — не менее известную, но появившуюся по иному поводу и начинающуюся всем известными словами: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино…». Эту фразу знают все. Но далеко не все знают, что она — неполная, что после по традиции ставившегося в ней многоточия следовало окончание: «…до тех пор, пока в России не будет преодолена поголовная безграмотность».
И вот, перефразируя это бессмертное высказывание вечноживого упыря, я заявляю:
До тех пор, пока в России не будет преодолена поголовная дебилизация, важнейшим из всех её писателей — Великим Писателем Земли Русской (ВПЗР) — будет оставаться Владимир Георгиевич Сорокин\, для краткости обозначаемый четырьмя же чеканными русским буквами — СРКН.
И слава Богу.
Я бы не проводил параллели между писателем Сорокиным и дебилизацией, даже в виде шутки или фельетона. Но в целом смешно, спасибо!