Памяти Юрия Мамлеева
День у Светланы Васильевны длинный-длинный, хотя ей кажется, что он проходит всего за минуту — ну, две, — так она занята.
Ей все время некогда, ведь она в этом доме одна не лежит и не пьет, а работает, хоть и пенсионерка.
В десять утра Светлана Васильевна начинает обход цветов.
С тяжелой лейкой, медленно и осторожно — потому что боится упасть, перелом шейки бедра это приговор, — она навещает столетник, вербену, петунию, фиалки и, наконец, кактус. И каждый раз она подходит к подоконникам, где стоят большие и маленькие горшки, в одном и том же, и только ей понятном порядке: сначала три мелких шажка к столетнику, потом отходит, вздыхает, смотрит в окно, потом вербена, потом надо вернуться на кухню и поставить чайник, и только потом петуния, а сразу после нее — она рассказывает сама себе о том, как тут все засохнет, если не она, все ведь изгадят без нее, окурками закидают, она каждый раз рассказывает себе про окурки, ей почему-то не надоедает, и так она идет дальше и дальше, все тем же маршрутом, пока не доходит до кактуса.
Светлана Васильевна всегда замолкает и перестает жаловаться, когда к нему приходит.
Кактус внушительный, лысый. Его не очень-то и изгадишь. Кажется, что он был всегда в этом доме.
Почти как она.
Ближе к двенадцати Светлана Васильевна звонит внучке в Москву.
Внучка работает на кассе в огромном торговом центре, и смена у нее часто бывает ночная, поэтому к двенадцати она еще спит. Но Светлана Васильевна словно бы и не помнит, что внучка еще не проснулась, она никогда не звонит ей, например, в два или в три, нет, всегда только в двенадцать, и когда трубку никто не берет, она набирает второй раз, и третий, на третий сонная и злая внучка подходит, але, кто, але, и Светлана Васильевна сквозь мутную утреннюю злобу невыспавшегося человека кричит ей: как ты себя чувствуешь? ты не простудилась? обязательно оденься потеплее, нельзя без шапки ходить, плюнь ты на красоту свою, никуда не денется красота твоя, о здоровье подумай!
И, странное дело, хотя бывает так, что звонит она внучке уже не зимой, и даже не ранней весной, а в июне, в июле, в самый пик раскаленного, душного ада, — Светлана Васильевна все равно просит внучку не ходить на работу в ее торговый центр без шапки, и просит одеться как можно теплей.
Почему она не понимает, что в июле в шапке жарко?
И почему внучка не спорит?
К двум часам дня Светлана Васильевна включает телевизор и смотрит ток-шоу про мужа и жену.
Муж и жена прожили вместе много лет, и каждый день муж что-нибудь придумывал для жены. Он то лупил ее ершиком для унитаза, то надевал ей на голову кастрюлю с невкусным супом — к счастью, холодным, — то приковывал ее к батарее и уходил по делам, то резал ножиком, то травил баллончиком. Жена терпела и плакала. Потом ушла, а он нашел, и побил, и вернул. А потом она ушла снова, на этот раз уже всерьез, и теперь они с мужем встретятся только в нашей студии, где зрителям и гостям программы предстоит решить, кто же прав — эта несчастная женщина, с ее рассказом о пережитом, или муж ее, утверждающий, что она все наврала, и это она его обижала, но он все-таки любит ее, и просит вернуться.
Все видели эту передачу.
Видела ее и Светлана Васильевна — и все-таки она смотрит ее снова и снова, каждый раз в два часа дня, и, хотя ее симпатии в целом находятся на стороне женщины, странно было бы думать иначе, она не выдерживает и раздраженно бормочет: дурой-то быть не надо. А ты сама куда смотрела, когда за него выходила? Рыдает теперь, а чего рыдать-то, раньше надо было соображать.
Но когда это — «раньше»?
В какой именно момент жена должна была перестать плакать и начать соображать, если даже сама передача о ее страданиях повторяется день за днем, в два часа, и ничего в ней не меняется, в том числе хамский крик так называемых зрителей и гостей.
Светлана Васильевна не знает.
А ближе к вечеру Светлана Васильевна принимается за посуду.
В доме гора грязной посуды — какие-то едва надкусанные куски тортов на маленьких тарелках, куриные кости на тарелках больших, и кастрюли, и рюмки, и вилки, и одних стаканов штук двадцать, и обязательные окурки, которые, если б не бдительный глаз Светланы Васильевны, ну точно бы бросили в горшки с цветами, и сковородка с черными и подгоревшими остатками неизвестно чего на самом дне.
Есть чему возмутиться — ушли и все бросили, помогать некому, — но Светлана Васильевна не возмущается, она вымоет все это так, словно бы перед ней не следы чужой пьянки, а завершение ее собственного праздника, вечера с теми, кого она сама пригласила, и со всем тем, что она сама приготовила, — так размеренно и уютно она ставит чистые тарелки и заставляет стаканы сиять, как если бы из них не лакали всякую дрянь.
Но почему она ничего не замечает?
Как так выходит, что черное дно скороводки — буквально такое же, как и в прошлый раз, и в позапрошлый, и почему вообще каждый раз, когда она моет посуду, сковородка такая же гнусная, как и была?
Они что, не только пьяные, но и специально сжигают все то, что они жарят — чтобы потом ей дольше мыть?
Светлане Васильевне все равно.
Она только знает, что им надо пить, а ей — мыть.
И так этот длинный, бесконечный практически день продолжается и не кончается, он, может быть, и не кончился бы для нее никогда, ведь если человек действительно занят, и любит быть занят, то дела у него всегда найдутся, — если б не чиновница.
Если бы не противная, чем-то на крысу похожая чиновница, которая звонит в дверь, и ведет с дочкой и зятем Светланы Васильевны сначала вежливый, но слегка крысиный разговор — когда именно оформлена доверенность? имеется ли у вас медицинская карта? адрес и телефон вашей родственницы, у которой она лежит, у вас есть? — а потом начинает на них злиться, и вот она уже визгливо кричит на них — куда бабку дели! — и грозит им уголовным делом и неизбежной тюрьмой.
Но до тех пор, пока зять и дочка угрюмо молчат, пока они еще мямлят что-то неубедительное, косноязычное — ну, она это, короче, у сестры моей, да, у сестры, за ней сестра ухаживает, как сестру зовут, ну, сестру-то, дааа, точно, сестру, — в общем, пока разговор еще длится, не кончается и бесконечный день Светланы Васильевны, каждый раз одно и то же, сначала столетник и кактус, потом шапка на голове в середине июля, потом кастрюля с супом на голове, а потом черное дно сковородки, где что-то сгорело, и которую никто никогда не снимал с плиты вовремя.
Но когда дочка и зять признаются, и приезжает полиция, и назначается эксгумация, — день кончается.
И Светлана Васильевна, долго еще лежавшая после перелома шейки бедра, и закопанная в двух шагах от дома, на огороде, недалеко от кабачков, — не потому что убили, не звери ведь, чтобы родную мать убивать, просто двенадцать тысяч пенсии по доверенности это не жук чихнул, вот и решили, что матери уже наплевать, кладбище у нее будет или огород с кабачками, так она и продолжила помогать им, как и раньше, пока жива была, их жалела и содержала, а тут эта чиновница-крыса, — и Светлана Васильевна чувствует, что доверенность ее истекла, она все сделала, и что работы для нее больше нет.
Жаль.
Она к ней так привыкла.
Ведь это только человек, живущий на этом свете недавно, считает смыслом жизни ее, жизни, разнообразие, а человек, который моет посуду так долго, что продолжает каким-то странным, нам не вполне понятным образом мыть ее, даже когда уже лежит под землей в огороде, недалеко от кабачков, — этот человек знает, что жизнь повторяется, жизнь приучает нас делать одно и то же, одно и то же, и любить то, что мы делаем с таким всесильным терпением, и понимать, что именно в вечном своем повторении она, жизнь, прекрасна.
Кончился день, пропали шапки, фиалки, кричащие гости программы и сковородки. Светлана Васильевна все успела, ничего не забыла.
Шепнула еще раз: окурки в горшки не кидайте.
И тут же пропала сама.