Мне сегодня как-то особенно нечего сказать, а сайт надо обновлять, а еще я недавно обещал написать статью о 1999 годе, но не написал, зато вспомнил вот такой свой текст 2009 года, в котором, по крайней мере, что-то сказано про 1999 год, и при желании можно его сравнить и с 2014-м. Но отдельно, может быть, все-таки тоже напишу.
В истории журнала «Огонёк» был недолгий период, когда издателем журнала был знаменитый и очень успешный в смежных форматах журналист Леонид Бершидский. Бершидский пытался реформировать «Огонёк», переориентировав его на молодую и успешную аудиторию (удачной или неудачной была попытка, сказать невозможно: через несколько месяцев после начала переформатирования инвестор передумал и вернул в «Огонёк» прежнего главного редактора Виктора Лошака). Среди множества быстро захлебнувшихся нововведений стоит вспомнить одно – серию комиксов «Пуш&Го», в которой Александр Сергеевич Пушкин и Николай Васильевич Гоголь вместе переживали какие-то приключения на актуальном материале середины двухтысячных. Консервативные читатели жаловались: что это, мол, за театр абсурда? – и, когда вернувшийся Лошак убрал со страниц «Огонька» комикс про классиков, никто, кажется, об этом и не пожалел, между тем то ли абсурдная, то ли, напротив, чересчур логичная связь между Пушкиным и Гоголем, которую удалось уловить автору комикса, заслуживает того, чтобы поговорить о ней в дни гоголевских торжеств.
Это совсем не та связь, о которой пишут литературоведы и историки литературы. Более того, к этому сюжету не имеет отношения ни написанное Пушкиным и Гоголем, ни биографические особенности каждого из двух классиков. Единственное, что имеет значение – это даты рождения и смерти. Пушкин старше Гоголя на десять лет, в свою очередь Гоголь пережил Пушкина на полтора десятилетия. И десять, и пятнадцать лет – идеальный промежуток для примерно одинаковых (а что советские, что постсоветские люди относятся и относились к Пушкину и Гоголю с примерно одинаковым почтением) торжеств. Это не слишком малый срок и не слишком большой: десятилетнее расстояние и не даёт юбилеям слиться в одно пятно, и позволяет сравнить пушкинские и гоголевские торжества, точнее, и сами торжества, и тот контекст, в который они были помещены.
При Сталине почему-то с гораздо более заметным размахом отмечали годовщины смерти обоих классиков – 150-летие Пушкина, пришедшееся на 1949 год, праздновалось не в пример скромнее мемориальных юбилеев 1937 и 1952 годов. Две эти даты настолько очевидны, что можно даже не уточнять, чем были для современников пиковый год террора и последний год жизни Сталина. Пожалуй, разница между Пушкиным и Гоголем в самом примитивном её пересказе (глупо сравнивать трагичность двух судеб, но стоит деликатно указать, что Пушкин всё-таки не сжигал второго тома «Мёртвых душ») легко проецируется на разницу между тридцать седьмым и пятьдесят вторым годами: в тридцать седьмом условная Елена Сергеевна Булгакова ещё могла наивно, но искренне радоваться арестам обидчиков мужа, а обыватель ещё мог считать главным событием года очередной перелёт Чкалова – к пятьдесят второму же любые иллюзии и у элит, и у обывателей остались в прошлом. Пропаганда мрачно культивировала межвоенное настроение, ни о каких надеждах на что-то хорошее и светлое в ближайшем будущем не могло быть и речи, и, право же, мрачный меланхоличный андреевский Гоголь, стоявший тогда ещё в начале Гоголевского бульвара, гораздо больше мог сказать о пятьдесят втором годе, чем Гоголь Томского, да и сама процедура замены одного памятника другим прекрасно характеризовала то кафкианское время. В тридцать седьмом тоже играли с памятниками, но хотя бы с циничноватым остроумием: выбили на постаменте памятника Пушкину строчки про жестокий век и свободу. Торжества тридцать седьмого года ещё можно было расценивать как запоздалую жирную точку на спорах о пароходе современности – в торжествах пятьдесят второго только сумасшедший мог разглядеть уже стоящую на пороге оттепель.
***
В девяностые казалось, что традиция всенародных торжеств утрачена навсегда. Провальное 50-летие Победы, отмеченное словно понарошку в девяносто пятом, выглядело максимумом, на который была способна Россия в то мифологизированное ныне десятилетие. 850-летие Москвы, в котором выкристаллизовался большой лужковский стиль, осталось в памяти и вовсе только неприятной давкой на концерте Жана-Мишеля Жарра да цифрой «850», которой москвичей тогда явно перекормили. Ожидать, что двухсотлетию Пушкина как-то удастся перешагнуть через стену унылой постсоветской казёнщины, не мог тогда, кажется, никто. А ведь удалось.
Трудно даже понять, что именно стало той каплей, которая превратила юбилей Пушкина в главный праздник десятилетия. Явно не переименование кинотеатра «Россия» и тем более не открытие ресторана «Пушкин». Скорее всего, ключевую роль (как и во многих других процессах в девяностые) сыграло телевидение: Первый канал несколько месяцев подряд, построчно читая после программы «Время» «Евгения Онегина», сопровождал каждый сеанс счётчиком: «До дня рождения Александра Сергеевича осталось…» – это был саспенс. Вышел смешной, но жутко трогательный английский «Онегин», а Леонид Парфёнов, в биографии которого ещё не было ни «Ньюсвика», ни политических «Намедней», ни нынешнего «ограниченного права на профессию», представил зрителям НТВ сериал «Живой Пушкин» – и это был, очевидно, катарсис. Но всё-таки главным секретом той победы Пушкина – и над казёнщиной, и над попсой – была общая атмосфера первой половины 1999 года.
Мы тогда ещё не знали, что начинаются двухтысячные – не в календарном смысле, а в смысле совсем другой жизни, в которую незаметно превращались опостылевшие девяностые. Не знали, но чувствовали. Ощущение наступления новой жизни было во всём: и в явно обострившейся политической борьбе (весной девяносто девятого парламент чуть не отправил в отставку самого Бориса Ельцина), и в международных новостях (речь, прежде всего, конечно, о нападении НАТО на Югославию), ставших почему-то для всех в России чем-то большим, чем просто мировые новости, и даже в дебютном альбоме Земфиры, которая – новый голос поколения! – тем летом пела из всех форточек от Калининграда до Владивостока. Усталость от девяностых, новые надежды, новая жизнь, которая должна, обязательно должна наступить – разве может в такой атмосфере Пушкин быть лишним?
Прошло десять лет. Гоголь был моложе Пушкина на десять лет, и теперь мы отмечаем уже его, Гоголя, двухсотлетие.
В те времена, когда годовщины смерти отмечали более шумно, чем годовщины рождения, о Пушкине положено было писать – «величайший поэт», а о Гоголе – «великий художник слова». Разница на уровне нюансов – так и теперь, тоже на уровне нюансов. Тогда был британский «Онегин», легкомысленный и немножко нелепый – сейчас уже отечественный «Тарас Бульба», тяжеловесный и с чётким патриотическим месседжем. Кинотеатра «Гоголевского» тоже нет – ну, может, он и не нужен, зато есть существующий давно и без привязки к юбилею ресторан-клуб «Гоголь» – заведение модного в Москве двухтысячных маргинально-богемного формата, в котором вечерами напиваются те плюс-минус тридцатипятилетние интеллектуалы, которые, может быть, эмоциональнее и активнее всех переживали надежды девяносто девятого, а потом поняли, что им никогда не обедать в супергламурном «Пушкине».
Да и контекст – политический, информационный – тоже похож и тоже с нюансами. Что что-то кончилось и что-то начинается – это точно, но ни надежд, ни эмоционального подъёма, ни даже песен Земфиры из всех форточек. Земфира вместе с Олегом Табаковым выступает (так себе выступает) в роли чтеца в теперь уже гоголевском телефильме Парфёнова. Парфёнов, как и в фильме про Пушкина, шагает по Невскому, но лёгкость походки будто куда-то исчезла – вместо неё имплантируемые в биографию Гоголя слова про «офисный планктон» и «вертикаль власти», и главное в этих словах – то, что Парфёнову больше негде, кроме фильма о Гоголе, их говорить.
И нет-нет да и подумаешь, что лучше бы мы сейчас опять праздновали 200-летие Пушкина. В самом деле, он же не сжигал второго тома «Мёртвых душ».